Надвечное созревание Исаака Левитана. Плёс. Часть 1

Мне очень нравится место в романе «Анна Каренина», где художник Михайлов схватывает Анны особые черты, недоступные Вронскому, и пишет портрет. Малевич, бракуя старые формы живописи, назовет художественный портрет религиозной печатью. Левитан, предчувствуя, куда зайдет слепое следование канону, отказывается писать лицо и пишет душу.

 

…дождь хлестал тугими струями, разбиваясь о стекло, и дворники не справлялись стряхивать их. Все перед глазами в размытых серых пятнах – только автомобильные красные фары – и плывет. За лобовым стеклом новые пейзажи – Дали вдали – под колесами шумовые полосы. Машины проносятся по ним и поднимают влагу. По обочинам ржавые столбы.

Указатель «Гора Левитана – направо». Сам же художник нашел ее с воды, проплывая по Волге. И тогда это была не гора – Петропавловский холм, каких здесь несколько на высоких волжских берегах, и на каждом - церковь белокаменная: Воскресенская, Петропавловская. Их все потом поломают – нужно извиниться перед читателем за негатив – но во времена Левитана…

Взгляд художника скользил по безлесному склону - лес здесь высадят в 1960-е, и это будут уже другие берега. Левитан искал ту особенную деталь, с которой учил его начинать Саврасов, те же особые черты, что и художник Михайлов в портретируемой Анне. И поэтому, если вспомнить роман, он уходит от Карениной-Вронского разочарованным. Немногие понимают его.

Михайлов не выносит, как обычный взгляд смотрит - и не видит, не проникает в глубину вещей (человеческих черт ли, природных, – Гоголь называл такой взгляд «глубоко устремленным»). Вронский для него не граф – титулованный обыватель, взявший в руки кисть, чтобы победить скуку. И Левитан не любит соприкосновения с обыденностью, но дорожит деталью, с которой можно, начав, увидеть Плёса крупные дождевые капли.

Этой деталью становится деревянная церковь Петра и Павла – и лучи солнечного света, распределенные по атласу неба. Она придает волжским берегам индивидуальность беглянки, отступницы, которую видит Михайлов в портрете Анны, а лучи – надежду серому небу. Известный советский автор с дворянской родословной Юрий Нагибин в книге о Москве «Всполошный звон» (то есть: поднимающий грачей с голых деревьев), напишет об этом так:

«Парень из Армянского переулка был особый парень, и чистопрудный – особый, и покровский – особый, и старосадский – особый. А этот, из микрорайона, каков он? Общий, как все, - стало быть, никакой»

Имея это в виду, Паустовский называет Левитана Тютчевым в живописи (цитата неточна, там есть еще и Пушкин, но мы уберем «солнце русское», так проникновеннее – Тютчев в живописи). Если верить Паустовскому, Есенин любил Левитана как лирическое отступление Гоголя. В воспоминаниях Николая Вержбицкого, писавшего патриотические оды от имени репатрианта Куприна, Есенин посещал Третьяковку (предположительно, в 1924-ом).

Интересовался Поленовым и Левитаном. Поленова пока отставим, а Левитан в главном своем полотне решительно не нравится: «Может быть больше поживу, пойму эту картину. А сейчас мне от нее холодно… Простор воды и неба как бы уносит от бедного кладбища и церквушки и растворяет». Простор воды и неба, уносит и растворяет – здешние левитановские краски. По воспоминаниям Вержбицкого произнесена Есениным и поэтичная строка:

«Задумался стог сена в вечерней тишине» – вероятно, поэт не вкладывает в эти слова больше смысла, чем художник в одну из поздних картин «Сумерки. Стога» (1899), а мы представим себе Есенина задумчивым, и жизни ему остался год, и светлая копна волос – стог сена.

Опечатаемся, вобьем в поисковик: «Сумерки стона», и вынырнет из омута глобальной сети: Астафьев, «Синие сумерки». И многое прояснится. «Задумался стог сена» – зная, с чем сравнивает человеческое лицо Левитан, строка читается иначе.

 

 

«Стихает утомленная земля», – пишет Астафьев, – «где-то я слышал, будто в час синих сумерек рождаются ангелы» – это один бэкграунд. С ним ли лучше подходить к Левитану или со школьной темой - решать читателю: «Пейзаж настроения: Тютчев и Левитан».

«Средняя общеобразовательная с углубленным изучением предметов области знания Искусство» – такие в пору нашей жизни школы – что-то поменялось, неощутимо, многое безвозвратно ушло, и тем больший обретают смысл полотна Левитана.

 

 

Его «Уголок в Плёсе» (1888) или «Ветхий дворик» (1890) не нужно прикладывать к существующему, как стрельчатую колокольню Поленова к пятиэтажкам.

Самая памятная из «фресок» Левитана, соединение впечатления и пейзажа, «Над вечным покоем», так не понравившаяся Есенину, создавалась не сразу – соединением стеклышек памяти и реальности. Хотелось порвать с прошлым, чтобы сохранить его, не держаться за видимое, чтобы обратить внимание к внутреннему. Сегодня, груба ирония, торгуют воблой под вывеску:
«Левитанъ энд Левиафанъ».

Не созрели тогда еще его картины – поэтому Николай был по-своему прав (как Есенин), он думал, что сопротивляется, укрепляясь в вере, укрепляясь в страдании. Для Левитана эти рассуждения стары. Все равно, что сегодня сказать кому-то: кладешь чеснок под подушку - и кошмары не будут мучить. Не знаю, как вы, а я не соглашусь, и Левитан говорит: «Мои работы закончены».

Эфрос, реформатор сцены, изменяет задник с драпировкой под природу, он делает его естественным – не ложной, не фальшь-стенкой. - То же делает и Левитан в своих полотнах – а в роли Лопухина у Эфроса – Высоцкий. – Я скромный человек и очень тихий, но если понадобится, говоря о Левитане, перекричу и его. На доме вывеска «гений русского пейзажа» – это чеснок.

В том смысле, что отпугивает. Я бы сказал: рок-певец. Таким был эффект его живописи, но сам он смотрит со своих полотен – спокоен, добр и решителен. Издали и сверху, по его печальному лицу работы Серова (мемуарист говорит: «библейскому») не скажешь, что это человек горячего темперамента. Дом четыре с рольставнями и табличкой о гении. Когда художники подходили к нему, видели тонкий белый тюль и старуху за занавесками, поджавшую губы.

Снесли сундук, в нем краски и этюды. Этюды – это незаконченность, поэтому Левитан так увлекается ими, не перестает учиться и подготавливает себя... их потом можно комбинировать, как стеклышко на стеклышко, накладывать на фиолетовое ночное или дневное выцветшее. И как настоящий Моцарт, Левитан уже знает, что свои этюды можно всегда продать.

…дети играют на гармониках, вдалеке баржа тянет, волны от нее расходятся к берегу – «Смотрите», – говорит Левитан – Вечер опускается на Плёс, тонкая белая полоска взрыхленного неба – самолет над Плёсом – красный диск заходит – деревянная церковь с разошедшимися ассиметричными частями в лучах заходящего солнца. Ровно в такой момент он ее наблюдал.

 

 

Кувшинникова, Софья Петровна, неотлучно присутствовавшая при нем, вспоминает, как к Левитану, работавшему на ровной площадке перед церковью, где сегодня стоит памятник ему, над склоном к набережной, подошла бабушка и положила к мольберту одну обтертую монету. Куплена картина у Левитана Третьяковым, оценен талант Левитана Поленовым, но эта бабушка за всю Россию приобретает у Моцарта русской живописи его дар.

Я утомлен превратностями судьбы – так не может сказать первоклассник, хотя повод есть, и немалый. В Плёсе Левитан получает с монетой это право – сказать в своей живописи – я утомлен – и за тяжесть, которую он не решается снять, за «пробуждение памяти» (такая есть работа академика Сарабьянова). Бабка кладет к его мольберту монету – это нужное ему взаимопонимание. Церкви, что уцелели, заново выстроят, над ними перестанут расти деревья…

Национальное сознание, тогда говорили «душа», - все тот же омут; уже и света нет, желтое поле и синее небо, очень импрессионистично. «Сумерки. Стога» и поэт у полотна – не степановские лоси. И толстовскую теплоту, и холод, поразивший Есенина, выпало выразить Левитану. Будто не монету - жребий из руки этой бабушки - принимает Левитан наказ Саврасова (называвшего со всей любовью Пушкина к Арине Родионовне «бабкой-побирушкой» не собственную няню из нищих рюмочных), это он о «плачущей русской душе».

Сегодня Левитан прослушал бы лекцию Аси Казанцевой про компонент «лайкинг», компонент «вонтинг» и пришел бы в неописуемый восторг, тогда терминов таких не было и он использует толстовский метод – не в шер, «а вглубь». И когда, уже в сталинское время, затянут томную песню о Волге, Левитан своими полотнами напомнит: отреставрированы фасады, а внутри тоска, как пел в переходную эпоху Петр Мамонов: «белые перчатки… – у моего деда вся жизнь провисела «У омута», и он стучал затылком о стену…–…а в глазах тоска». Мужик на пирсе рыбу ловит. Другой прогуливается и, широко улыбаясь, смотрит, как тот, первый, подсекает и никого не выуживает, а зеваки ждут. – Вдруг, выудит! – Когда мы перемещаемся в пассажирском вагоне или на пассажирском сидении, обязательно покажем через стекло пальцем на реку. Водное пространство притягивает – это понимает Левитан – и более того – оно может убить. Плёс открывает перед ним власть реки над российским сознанием, и возносит Левитана – что Тютчев?! – до Иоанна Златоуста (если уж проводить параллели и аналогии).

 

 

У них Флоренция, у нас - Фладимир, можно потянуться и зевнуть. На фасадах - ви-си и ви-фи, новые символы современности, как ее понимает Паустовский – наш перманентный покой – нет интернета и нет спокойствия, как когда телефон теряет зону сети. В Плёсе Левитан находит край света, открывает его, словно собственную кофейню «au bout du monde» (а чтобы зайти в интернет, надо доехать до Костромы) и то, что менять надо не географию, но что-то внутри себя. Он выдыхает прах будущих воспоминаний в лицо настоящему, словно это не город, Плёс, – высохшие пчелиные соты. Девочка подставляет нос… под бронзовую кисть, и он смотрит на нее. Левитан, он не думает, что репродукция – смерть искусства – это новый путь к любопытному носу.

Плёс. 2017. Следующая остановка – Поленово.